Василий Аксёнов. "На покосе"
В воздухе густой терпкий настой взрослых цветов и скошенной вчера и только что травы. В небе ни облака. Лишь только коршун над землёй парит.
И очень жарко.
Под мокрыми от пота платьями и кофтами бабьи осоленные и горячие тела. Те, что постаре и похворе, косят в берёзовых тенистых закоулках дуброву. Помоложе и поздоровее — на самом солнцепёке — тяжёлую для рук и менее податливую для литовок, зачерствевшую без дождей полину.
Нет лёгкой косьбы, это когда глазами только косишь: когда смотришь, как другие косят, — тогда косил бы да косил.
Далеко раскинулся покос: до согры зыбкой, размытой маревом на горизонте. Многих косцов не видно. Только то там, то здесь слышится от них простенькая древняя песнь оселка, лещадки ли.
Бурмакину Коське годков шестнадцать. Коська ни править, ни точить косу не умеет. Или не хочет. Подступает то к одной тётеньке и говорит ей: срежь или отбей литовку, мол, то к другой — и просит: дескать, налопать. Бабы лопатят Коське с удовольствием: один мужик на всём покосе, да и — пока правишь, будто отдохнёшь, и передышка вроде бы оправданна.
Зычно зовёт от табора старая Матрёна:
«Ба-а-бы! На переку-у-ур!»
Прячут бабы литовки под валки: сталь, дескать, от прямого солнца портится. Собирают ладонями пот с загоревших треугольников груди. И с шеи. Стряхивают пот с пальцев. Быстро обсыхают ногти.
Коська первым бросает как попало косу, первым подбегает к костру.
На девчонку походит Коська, только белые усики с золотистою игрой на солнце отличают его от девчонки.
Забросан для дыма от комаров огонь травою. Отрывается дым от кострища и прячется в кроне пожившей, развесистой берёзы. Замирает. Будет дремать там, пока сонного его не съест день.
Падают с листьев наземь шлёпко гусеницы угоревшие.
Ложится Коська в траву, вынимает из матерчатой сумы кружку — чаю ожидает.
Подходят бабы. Опускаются, поджимая под себя натруженные ноги, охая. Долой с лица сетки. Сетками обмахиваются.
Курится на тагане ведро с крепко заваренной душицей.
Прокричал коршун: пи-и-и-ить — и понёс себя к реке, что петляет перекатисто за согрой. Над рекой пары́ влажные. Не держат они птицу, и сжимается в падении у птицы сердце сладостно.
«Чай готов, бабы», — говорит Матрёна, плотно смыкая губы тонкие кривого рта. Зубы её цинга съела на высылке. Нечего больше было есть цинге, наверное.
«Наливайте, потчуйтесь», — говорит старуха бабам.
«Пей, Коськантин, — предлагает она Коське. — Воды не жалко; вода и воздух у нас пока что ещё бесплатные».
Черпают бабы прямо из ведра, отжимая донцами кружек стебли испитой душицы. Вкусный чай. Далеко несёт безветрие его запах. Сбивает пчёл с толку. Подлетают те к пьющим, гудят рассерженно.
Выкладывают на разноцветные, разнозаплатные подолы из своих скудных торб бабы молодой лук, чеснок, черемшу и яйца, нет только хлеба. Кто-то и солью в коробке богатый. Зубы в зелени и в яичном желтке.Выкладывают на разноцветные, разнозаплатные подолы из своих скудных торб бабы молодой лук, чеснок, черемшу и яйца, нет только хлеба. Кто-то и солью в коробке богатый. Зубы в зелени и в яичном желтке.
Есть лучше, чем косить, думает Коська. А ещё лучше пить ароматный чай. Чай не пил, говорят бабы, какая сила, чай попил — совсем ослаб, мол. Зажал Коська двумя пучками травы-шубницы горячую кружку, пар сдувая, отпивает маленькими глотками чай и поглядывает на Ольгу Устюжанину. Ох и хороша Ольга, и сейчас, конечно, и тогда, когда в ситцевом платье в огороде, напротив Коськиного амбара, поливает огурцы. У Ольги из травы виден лишь розовый, с облупинами нос. Да где-то там, из-под белого платка, вырвалась на волю чёрная прядь. Замешалась в клевере белом. Спуталась. Здорово Коське, прищурившись, смотреть исподтишка на розовый нос. И ещё: наматывать мысленно чёрную прядь себе на палец.
Напились бабы чаю. Развалились. Пожилые прикрыли глаза — дремлют. Молодые в небо глядят: каждая своё в нём, в небе, видит. Матрёна в дымокур травы подкидывает, трава сгорает быстро, знай подбрасывать. Не любят комары дыму. Отлетели. Звенят среди стеблей и листьев поблизости, но сунуться к костру не смеют.
«Ко-о-остенька, — трогая свою грудь, говорит нараспев Панночка Рашпиль, — хошь бы похвастался ли, чё ли».
«Похвастайся, Коська», — уже другой голос.
«Да отвяжитесь вы от меня, — отвечает Коська, опускаясь ниже — прячась от розового носа. — Вчера весь день привязывались как прибзднутые, сёдни опять вон за своё».
Смеются бабы. Тает смех в знойной духоте.
Тогда мы сами, мол, посмотрим.
Да, ну а пуп не надорвёте, дескать!
Не надорвём, мол; покажи-и-ы.
А шиш, мол, с маслом не желаете!
Масла — само собой, и на твоё добро уж жуть как хочется полюбоваться, дескать.
Ну и любуйтесь на своё, мол, я-то вам чё, кино какое, что ли!
На своё мы до тошнотиков налюбовались, дескать, а твоего, свеженького, ядрёненького, вот даже и не видели.
Бригадир, мол, приедет, у него и спрашивайте, он вам такого покажет, что глаза ваши поганые на лоб повылазиют и лопнут.
А чё нам бригадир, дескать, у бригадира есть кому смотреть, а на тебя пока и обидеться некому.
Да, мол, катитесь вы куда подальше!
А-а, дескать, вон ты как!
И смех густым облаком долго продержался, долго смех не растворялся в воздухе. Навалились молодухи на нечаявшего Коську. Втиснули руки его коленками в моховник влажный. На ноги ему насели. Свинцовые у баб тела. Плюётся Коська, ругается матерно. Окусить какую — не дотянешься. Взбухли на лбу и на шее у Коськи жилы. Лицо пунцовым сделалось. Не справиться ему с бабами. Ремешок расстегнули, к ширинке подбираются. Матрёна головой качает, стыдит баб, кипятком их остудить грозится. Ольга вдаль, на берёзовый колок, глядит отстранённо.
«Отпустите, стервозы! Сам покажу!»
Раскатились бабы, давясь хохотом.
Вскочил Коська, забежал за оглаженную за ночь, но не осевшую ещё копну. Спустил до колен штаны. Выбежал. Белые бёдра и рыжий лобок. А грех не виден, грех солнце прикрыло.
«Смотрите, старые суки!..»
«Да какие же мы старые, это ты уж шибко молодой — ещё серьёзный».
Ринулся Коська в соседний березничек. Упал там ниц. Зашёлся горькими.
Ругает Матрёна баб, называет их бесстыжими девками. Сжимает рот беззубый тесно. Просит прощения для всех у Богородицы, кивая при этом на небо, но не смеет на него взглянуть: высоко больно. А у девок скулы уже ноют. Смех на исходе, но боек ещё. Давно так не смеялись — уж и к добру ли?
«Мы ведь так, в шутку, — оправдываются, — в шутку же, тётка Матрёна».
«Кто ж так шутит над ребёнком, разве нелюди», — говорит им та.
И гулко топот. Совсем рядом. Выехал из тальника всадник. Подскакал к табору. В стремени, спешиваясь, завис — повело коня: грузный наездник. Крупный мужик бригадир Иван Виссарионович Нестеров, бывший кулак, угодивший с Ялани на строительство Игарки, рук рабочих, видно, не хватало там, из Игарки — на фронт, под Москву, после ранения — в Ялань — отвоевался, замкнув один из кругов в своей жизни. Уздечку закинул коню на спину. Не боится, что убежит конь. Учёный Карька: от хозяина не бегает.
«Здорово, бабоньки», — говорит бригадир.
Говорит бригадир редко, после каждой куцей фразы желваками подолгу работает: следующую формует — так, наверное.
Зачерпнул из ведра. Отпил.
«Чего веселье-то такое? — спрашивает. — Работы мало? — улыбается глазами. — Я подкину. Или усталость не берёт вас никакая?»Зачерпнул из ведра. Отпил.
«Чего веселье-то такое? — спрашивает. — Работы мало? — улыбается глазами. — Я подкину. Или усталость не берёт вас никакая?»
Посмеялись бабы вопросу: чё усталость, дескать, нам, коли мы лошади двужильные. Но причину смеха пояснять не стали.
Только Матрёна — та губами недовольно шамкает. Венички впрок из душицы увязывает: не на каждом покосе она, душица, попадается.
«А где охранник ваш? — спрашивает бригадир. — Кликните-ка кто его, если здесь он где, не уполкал куда на речку».
Позвали бабы громко Коську, позвали раз да и другой. Только крикнули когда, что бригадир приехал, хочет его видеть, после того лишь и явился.
«Ступай-ка, Константин, домой, — говорит бригадир, глядя не на парня, а в кружку. — Мать твоя там захворала».
«Ну вот, — забранились дружно бабы, — одного мужика — и того от нас забираешь!»
«Ничего, ничего, не умрёте, — говорит бригадир. — Пришлю другого; может, кого постарше в мэтээсе ещё выклянчу… Карьку-то я тебе не дам, — говорит бригадир Коське. — Ноги у тебя молодые, непорченые, — говорит, — добежишь как, не заметишь — пой только шибче и беги».
Спрятал Коська, носом хлюпая, в суму свою кружку, забросил на плечо суму — и показал бабам спину, не попрощавшись с ними. Уходил, уходил — и скрылся за рано пожелтевшей ольхой.
«Чё ж ты, и в самом-то деле, Сильоныч, последнего мужика у нас отнял? — ворчат бабы. — Чё уж стряслось такого страшного там с Зинаидой?»
«Ничего, — говорит бригадир. — Очухается, — и смотрит в костёр. И добавляет: — Похоронки две пришли… на Степана и на Кольку… А Зинаиду Бараулиха, едва успела, из петли вынула, дак еле-еле отводились».
Перекрестилась Матрёна.
Перекрестились верующие.
И неверующие — те крестом себя как будто осенили, неловко так, но — вдруг да и поможет, обережёт своих там сила крестная.
Допил бригадир чай. Положил на окось кружку дном вверх аккуратно. Встал. К коню подался. Подступил. Уздечку ухватил, в стремя ногу вставил.
«Гляжу, мальчишку затравили, — говорит. — Покос добьёте, переходите ко второй бригаде. Большую, за родником Горьким, полину в Култыке докосить завтра надо, проверяющий будет».
Закинулся в седло. Коня шатнуло. Выправился конь.
Зашумели бабы: сколько же робить-то, мол, можно, не железные, и спины вон не просыхают. Нам и тут ещё вон, дескать, до морковкиного заговенья не управиться, а для себя ещё и ни копёшки не поставили.
«Ничего, — говорит бригадир, — завтра, греби если не насохнет, ночевать домой пойдёте».
Стегнул Карьку. Приоземлил Карька круп. Выкинул вперёд ноги. Понёс седока с уважением.
Поднялись бабы, вздыхая, обулись в скинутые на перекур чирки, накинули на лица сетки и побрели к своим прокосам.
Запели хором вскоре оселки. Повалилась трава, валками на ровном высится упруго.
Поглядывают бабы на солнце: скоро ли скатится оно к вечеру, скоро ли наползёт прохлада, скоро ли удастся на часок-другой глаза сомкнуть?
И нет, похоже, ничего радостней для коршуна, чем смотреть с выси на разноцветных баб. Прилетел, заканючил своё: пи-и-ить, пи-и-ить! Хоть бы уж дождь пошёл и стервятника бы напоил, напоил бы стервятника и бабам бы передохнуть позволил, да греби бы при этом не испортил — но бывает ли такое?
Солнце, зардевшись, покинуло косцов. Сузив круги, снижаясь и удаляясь в сторону хребта, засиневшего на горизонте, оставляет их и стервятник, чтобы уснуть пораньше, чуть свет подняться и прилететь опять сюда. И бабам тоже хочется иметь крылья: где-то там, куда каждый вечер скрывается солнце, их мужчины, могилы ли мужчин, лишённые горькой заботы. Цветы, запахи, звуки, трава, птицы, звери и деревья — все и всё, чему и кому нет никакого дела до войны, живёт извечной и привычной жизнью. Радуется тихому, не последнему закату перепёлка: фить-и-рю, фить-и-рю. Фить — это она, а Рю — дружок её, наверное. Кузнечики куют деньги, ещё-то что же, чеканя на них свои профили, а может — бабочек. Одинокий печальник перелетает с места на место и твердит уныло: кто не со мной, тот против, мол, меня. Плещется в реке рыба: охотится за мошкой. Широко, долго расходятся по воде круги.
Зябко отдавшим работе все силы бабьим телам. Оболоклись бабы в мужские пиджаки и куртки, повесили на плечи косы — на заимку направляются. Сыреют от росы чирки, скользят по траве подошвами. Со склона не видать избушки: съел её туман, распадок затопивший. Только дым от костра прорвал рыхлое тесто тумана, потянулся в свободное темнеющее небо.С шумом пронеслась утка: гонится за нею ночь.
Поужинали чем Бог послал. О картошке да о хлебушке мечтая, повалились спать.
Душно. Потный запах.
Не спится Панночке: на белый платок в сумерках избушки недобро смотрит — ненавидит Панночка тут же уснувшую Ольгу, ненавидит в ней она не проснувшуюся ещё женщину. Выходит Панночка в ночь, чтобы успокоиться её прохладой.
Не спит старая Матрёна. На коленях стоит за избушкой — когда-то их родового поместья. До земли её поклоны своему Собеседнику. Говорит Господу:
— За Митрея Сильоныча Нестерова прошу Тебя, Осподи, не откажи в просьбе, Батюшка, жене его и рабе Твоей Матрёне, ослободи память его от года того страшного. За Лександру Марковича, отца своего, прошу Тебя, Батюшка, ослободи его память от года того горького. За детей своих, Батюшка, за Митеньку, Коленьку, Васеньку, Сергоньку, Стёпушку, за Галину, Марью, Валентину, Надёжу, Лидию, Батюшка, прошу-упрашиваю, лиши их памяти от году того скверного. За себя прошу, Батюшка, накажи меня строго, грешную, за то, что двойняшек своих, Ваню и Глашу, некрещёнными заморозила, дак и то — родить пришлось в обозе. Накажи меня, Осподи, памятью неослабной. Кротостью, трудом, старанием и молитвами воздам, слезами не могу — исчерпались. А как предстану, Осподи, обратиться дозволь к Тебе: Ты уж нам всем собраться вместе разреши там. За тех, за всех тех и за этих, Осподи, молю-умоляю, а то ну сколько так-то…
Ненавидит Матрёну Панночка, но помешать её беседе с Богом не решается.
А солнце уж готово вынырнуть из-за хребта.
И на заре уже сверкают косы.
И уже блудит в небе коршун, ищет зоркими глазами разноцветных косцов.
Жизнь продолжается.
Смерть не исчезла. Татьяна Алфёрова
Как можно оставить Манечку?
— Я бы хотела, чтобы ты подружилась с Олей Басовой. Такая хорошая, симпатичная девочка! — сказала мама Лиле-Марине, когда та перешла в 3-й класс. — И забыла наконец свою Манечку!
Лили-Маринина подружка Вера не пришла в школу 1 сентября, потому что заболела. А Манечка — Лилин идеал — не пришла, наверное, просто так. Лиля-Марина послушно — она вообще была послушной девочкой, например, когда бабушка сказала, что «Марина — худое имя, Лиля лучше», начала подписывать тетрадки двойным именем, — так вот, Лиля-Марина послушно отправилась на большой перемене гулять в рекреацию с Олей Басовой. Оля, невысокая, плотно сбитая, с двумя тугими косичками, вежливо и невыразимо равнодушно слушала, как Лиля пересказывает книжку «Копи царя Соломона», смотрела на свои новенькие чёрно-белые ботиночки и периодически негромко пукала, объясняя: «Через нос вышло». Именно это ханжеское «через нос вышло», а не равнодушие к любимой этим летом книжке и подсказало Лиле-Марине, что подруг придётся выбирать всё-таки самой, не полагаясь на маму. Тут и Вера с Манечкой вернулись в класс после затянувшихся каникул.
Мама перед своей очередной длительной командировкой строго поговорила с бабушкой о двойном имени. «Хватит с меня идеальной Манечки! Этак Мариша совсем с катушек съедет!» — заявила мама, и Лиля-Марина стала просто Мариной для всех и Лилей для подруг. Хотя, как ни старалась, не смогла представить, как можно съехать с маленьких деревянных катушек, даже если выложить их горкой.
Они гуляли по проспекту Декабристов, вдоль лип с круглыми кронами, под третьей справа от Банного мостика делали общие секретики: выкапывали ямку, укладывали цветок, бурую ягоду коринки, осколок фарфоровой чашки — если повезёт найти — и закрывали натюрморт стёклышком, присыпая сверху землёй. Даже если секретик готовила Лиля, гуляя с бабушкой без подруг, Вера или Манечка легко могли найти его, пальцем очистить стёклышко от земли и полюбоваться.
Лиля часто ревновала Манечку, спрашивала у Веры: «Она же моя лучшая подруга, а не твоя?» А Вере как будто бы всё равно, Вера оказалась какая-то самостоятельная, и обнаружилось это уже в третьем классе, когда они оказались у Веры дома, где не было ни мамы, ни бабушки. Вера сама поджарила яичницу, которую они съели вместе. Но Вера тоже ревновала, просто не показывала этого. Манечка была такая… Такая красивая! А Вера — обычная смуглая девочка со слегка раскосыми глазами, жёсткой чёрной косой и вечными «петухами» — выбивающимися на затылке прядями. Лиля — тоже обычная: голубоглазая, беленькая, с мелкими кудряшками и вздёрнутым носом.Когда учительница Антонина Михайловна проверяла тетради, а Вера с Лилей задрёмывали за партой в душном классе, рядом с учительским столом вставала Манечка, читала вслух «Копи царя Соломона» и спасала их от скуки. Конечно, дружба с Манечкой — лишь репетиция другой любви, она придёт, когда Лиля с Верой вырастут до восьмого класса или до шестого, как кому повезёт. Девочки не думали о репетиции, они, разумеется, с нетерпением ждали взрослой любви, но уже любили: Манечку, сейчас и неистово.
Чуть ли не под окнами школы текла река Пряжка. Зимой можно значительно сократить дорогу и попасть в школу по льду, не доходя до моста, не минуя психиатрическую больницу, где окна с решётками, а за ними женщины в линялых халатах смотрят и кричат в форточки: «Девочки, не шалите, счастливого пути, девочки!» — страшно немножко, сумасшедшие же.
Лиле не надо переходить Пряжку, она жила на том же берегу, где школа. А Вера ничего, переходила, не боялась, хотя даже зимой на льду видны голубые пятна — проталины, можно провалиться. Когда случилось наводнение, это уже в начале четвёртого класса, и учителя предупредили, что Пряжка может выйти из берегов, даже отменили уроки и отпустили всех домой, Лиля, не дождавшись бабушки, побежала вглубь дворов, чтобы успеть не утонуть, а Вера сосредоточенно устраивала в двухлитровой банке хомяка, она в тот день пришла с хомяком и отказалась бежать (даже с Манечкой), пока не нарвёт ему листьев одуванчиков в садике за школой.
Наводнения в тот день так и не случилось.
В шестом классе Лилей стали активно интересоваться мальчики, даже из седьмого, старшего класса. Почему именно Лилей, хотя они подруги и ходят везде вместе, Вере было не важно, или она умела скрыть досаду. К шестому классу уже выяснилось, что Вера живёт с папой, а тёти Оли-Наташи-Люды, иной раз живущие в их доме, меняются часто. Мамы у Веры нет, мама умерла — так тоже бывает, оказывается. Зато у Лили папа в Финляндии, а у Манечки — тоже есть где-то, наверное. Девочек без пап не бывает, это факт, но про Манечкиных родителей Лиля с Верой не говорили почему-то.
После восьмого класса, когда ездили с ночёвкой в подшефный колхоз и полночи жгли громадный костёр — бревна в нём стоймя стояли, огонь видно даже за лесом, — у Лили случилась настоящая взрослая любовь с Серёжей Соловьёвым. Грудь у Лили в то лето сильно выросла, Лиля немного стеснялась, но заставляла себя ходить грудью вперёд и скоро привыкла. Вера осталась почти такой же, как в детстве, разве косу заплетала без «петухов» и поступила в ПТУ, где учащимся платили стипендию и выдавали форму: тёмно-синюю, с эмблемой на рукаве. Лилина мама сказала, это ужас-кошмар отдавать ребёнка в училище для пролетариата, а потом узнала про Серёжу Соловьёва, и у неё появился другой ужас-кошмар.
Про пролетариат Лиля не вполне поняла, хотя уже изучала обществоведение, но скоро переехала в другой район, поступила в математическую школу и попыталась завести других подружек.
Река Пряжка с синими проталинами по весне, липы с круглыми кронами и квартира Блока напротив Банного моста, ещё не ставшая музеем, остались в детстве.
С другими подружками у Лили получилось не сразу и не так, как было с Верой и Манечкой. Они ещё переписывались, и скучали, и плакали пару раз друг по дружке, хотя вполне могли бы встречаться, приезжать в гости — не такой город огромный и непереходимый. Но репетиция детской любви кончилась, у Лили уже был Серёжа. И с ним-то Лиля как раз встречалась, к нему ездила в гости — днём, когда его родителей не было дома, потому что у Лили нельзя, у Лили всегда бабушка.
Вера тоже скоро перестала скучать. И разлюбила переписываться. Она, конечно, отвечала на письма, но редко и коротко. Правда, успела написать Лиле довольно интимное: они уже взрослые и скоро станут такими же безупречными, как их Манечка. После чего они потерялись. Все три. Наверное.
А потом как-то быстро прошли пятнадцать лет, и двадцать, и тридцать. Век сменился, даже страна поменялась, в смысле названия; много чего изменилось, но не всегда по сути.
Марина бежала к автостоянке изо всех сил: надо ехать на службу, срочно. Бежала по свежевырубленному Дачному проспекту, там строили съезд с новёхонькой Кольцевой автодороги и потому вырубили все лиственницы и берёзы, что мешали оранжевым финским асфальтоукладчикам. Марина опаздывала, это было чревато, так как новая, как лиственничный пень, администраторша могла оплошать без Марины и не справиться с ситуацией. А в этом сезоне слишком часто случались издержки и штрафы, потому следовало упереться и повкалывать самой. Марина держалась за новую работу, место не самое выгодное, но довольно безопасное и непротивное. С людьми опять же всё время, не скучно. Вспомнила, как боялась людей в детстве, даже одноклассников. Люди, посторонние люди, особенно учителя и врачи, вечно чего-то хотели от неё, а она не умела соответствовать. Вот Манечка, идеальная Манечка, та — да, могла всё.Вспомнив о Манечке, Марина улыбнулась на бегу. Хорошо, что Серёжа появился так рано, из-за него она быстро повзрослела и научилась управляться хотя бы с близкими. Но специальность выбрала неправильно, пусть бухгалтеры и стояли в те времена на верхней ступени востребованности. Марина бралась за работу от души, но вскоре выяснялось, что душа и коммерция несовместимы и, сколько бы она ни сидела за квартальными отчётами, от бухгалтера нужно не только сведе́ние баланса. На беду, оказалось — вдруг и довольно поздно, — что Марина красива, а она была к этому не готова, несмотря на возраст, у неё — вон, уже дочка; отсюда проблемы с начальником. Кто поверит, что красивая женщина не умеет общаться, налаживать контакты, даже отпор дать не в состоянии? Муж не поверил. Она любила Серёжу буквально до последнего часа их совместной жизни, но любила больше как родственника, отца их ребёнка, свидетеля общей юности, и её терпение воспринималось как равнодушие в лучшем случае, в худшем — как высокомерие. Серёжу тоже можно понять: что за жена, если голос ни разу не повысит? Наплевать ей, стало быть, на всё. Треска варёная, не жена. А если начальник подкатывается с рискованными комплиментами, разведка боем, так сказать, — Марина отпор не даёт, это что значит? Правильно, значит, согласная на всё. На всё хорошее для начальника, но обоюдно без обид-жертв. Зачем же в последний сладкий решающий момент слёзы и недоумение? Ни к чему! Неловкость, одним словом. Нет, нельзя ей начальников иметь!
Бежала Марина, не глядя на встречных и сопутствующих тоже, и услышала:
— Лиля! Лилечка!
Остановилась, хоть и нельзя, опаздывает, — кто окликнул? Незнакомая женщина. Совсем-совсем незнакомая. Но детское имя, его знали только…
— Я — Вера. Помнишь? Не узнала?
Река Пряжка, кудрявые липы, смешные секретики, детство… Ничего от Веры. Чужая тётка. Разве волосы? Жёсткие, почти чёрные. Крашеные? Смеётся. Да, Вера, её улыбка.
— Потеряшечка! Помнишь нашу Манечку, нашу мечту?! Торопишься? Давай встретимся, все вместе!
Лиля рвёт молнию на сумке, ищет визитку, где она, проклятая. Вот!
У Веры не водилось визитки никогда.
Через месяц они дружно отправились путешествовать на кораблике по Карелии.
Общая каюта — рискованное дело, тесно, лицом к лицу, а прошло пятнадцать, двадцать, тридцать лет… За кормой складкой скользкого прозрачного шёлка бежит навязчивая, как память, волна, лишь в полдень на стоянке разглаживается, в самую жару. Туалетная вода разная у всех, привыкнуть надо. Удастся ли? Вера не курит, запаха табака не выносит, Лиле по утрам душ до зарезу, а душ на кораблике совмещённый с туалетом. Лишь Манечка — само совершенство, нет у неё привычек, ни вредных, ни полезных, а если бы пользовалась духами, те пахли бы речной водой и зеленью. Вере вечером на палубу на танцы охота, Лиля привыкла спать ложиться в двадцать два ноль-ноль, Манечке же всяко хорошо. Первые сутки — не отдых, каторга. Поговорить некогда: экскурсии, усталость, воображенье мучают ладожские скалы, чайки кричат, музыка с третьей палубы спать не велит, кондиционер не работает — душно.
С кондиционером справилась Вера. Спустилась на первую палубу, вызвала мастера, всех делов-то! Вера мало изменилась, поначалу казалось — морщины, вместо косы непривычная стрижка, а как стала мастера распекать — та же Вера, что в четвёртом классе с хомячком в банке перед наводнением. Ей без конца звонят по мобильному телефону. У Веры большая семья.
Вера рассказывает для Манечки, само собой.
Родила троих. Мальчишек, конечно. И что? Между прочим, прабабушка мужа родила одиннадцатерых. Ну, может, и прапрабабушка, сейчас сложно разобраться. Отчего-то принято искать героя или героиню по результатам. Глупости. Три, одиннадцать или один — всё дети. Верину семью опекали, то есть семью Веры и её мужа, телевизор подарили — как многодетной семье. Рожала же в советское время, когда поддерживали от государства. Условия были, да. У государства. А поддерживали ли Веру в «школьное время», когда они с отцом жили, без мамы-бабушки, подруги не обсуждали.
Вера вышла замуж по ошибке, сразу и навсегда. Её письмо «Здравствуй (без обращения)! У меня новостей немного, перевелась на другой факультет, папа одобрил, тебе привет. Целую, обнимаю, Вера» получил неправильный адресат. «Целую-обнимаю» подействовало, бывает такое, решил ответить на письмо, пришедшее не по адресу. И — пропал… Или — выиграл? Встретился, в кино сходил. Влюбился. Женился. А она родила троих. Ну, не сразу, конечно, но всё-таки.Вера вышла замуж по ошибке, сразу и навсегда. Её письмо «Здравствуй (без обращения)! У меня новостей немного, перевелась на другой факультет, папа одобрил, тебе привет. Целую, обнимаю, Вера» получил неправильный адресат. «Целую-обнимаю» подействовало, бывает такое, решил ответить на письмо, пришедшее не по адресу. И — пропал… Или — выиграл? Встретился, в кино сходил. Влюбился. Женился. А она родила троих. Ну, не сразу, конечно, но всё-таки.
Утром зимой в деревянном стареньком домике просыпаешься. Десять. Не часов — градусов. Это нормально, есть дома́, без хозяйки конечно, где утром волосы к подушке примерзают, как ни топи с вечера. Но просыпаешься. Вера встаёт, растапливает печь, кипятит чай, подаёт мужу завтрак и ложится досыпать — ей на работу позже. Осталось-то всего пара месяцев до декрета. Готовить Вере не обременительно, она с девяти лет готовит. Она всё делает быстро, на ходу, не задумывается. Рождается первенец. С ребёнком сложнее, но всё же проще в деревенском доме в Ленобласти, чем с отцом и его очередной новой женой в одной комнате в городе. А муж оказался иногородним, потому и отец не в восторге. Вернее, его новая жена. Вторым забеременела — не уследила, тогда не было таких, как сейчас, возможностей предохраняться, ещё первого кормила, а оно и случилось, не аборт же делать, в самом-то деле! Зато мужу дали от работы однокомнатную в городе. Вера из декрета так и не вышла, по второму кругу пошла, но успела институт окончить заочно. После её ПТУ легко оказалось в институт поступить, были такие разнарядки, как Лилина мама сказала бы «на пролетариат», но из-за ребёнка решила на заочный перевестись перед самым дипломом. Все пугали: кто возьмёт с двумя детьми на работу, однако устроилась. Бог весть как успевала, но после деревянного домика своя тёплая квартира — что там успевать-то? Вода из крана бежит, горячая! Топить не надо! Каждый день ухитрялась полы на кухне протереть — линолеум, что не вымыть? Своя же квартира! С отцом-то в коммуналке жили, Вера с тех же девяти своих лет «в очередь» мыла полы и прочее «общественное пользование».
Мальчишки здоровенькие уродились, другие болеют, а они в детский сад — без пропусков; уговорила в одну группу обоих принять: старший следит за маленьким. Старший сын в третий класс пошёл — тот же возраст, когда Вера с Лилей подружились, Манечка появилась, — и взяла Веру тоска, захотелось ей дочку. Получился тем не менее ещё один мальчик, хорошенький, полненький. Вот тут государство и принялось опекать что есть силы, как с цепи сорвалось. Жили они не в Питере, в области: там, в области, возможностей больше. Мальчишки самостоятельные, а куда им деваться, если родители работают; учатся хорошо, помогают один другому. Трое мальчишек, что такого, у прабабушки одиннадцать было и ещё огород с коровами-овцами, успевала же прабабушка! Квартиру дали уже трёхкомнатную, а ещё диплом и треугольный плюшевый флажок — «образцовая семья». К перестройке и новому веку мальчики выросли, двое старших уже в институт поступили. Быстро всё как-то. А сейчас у старшего сына свой бизнес, младших братьев к себе взял, крутятся. Квартиру разменяли, мальчики отделились: всё одно дома не ночуют, но звонят, вот, без конца звонят. Потому что Вера у своего собственного сына на фирме работает, семейный бизнес.
С новой квартирой были проблемы. Вера привыкла к индивидуальному шуму: сперва свой дом, пусть хибарка, после «колониальной постройки» трёхэтажный, зато с толстыми стенами. Новая же квартира в новом доме, хоть и дорогом, оказалась хлипкой, с тощими стенками: у соседей телефон звонит, а слышно, как будто дверь в стене распахнута. Соседи молодые, ребёнок у них родился, первый год ребёнок всё плакал; муж Верин даже сказал: наверное, больной ребёнок-то, наши так не плакали. Вера усмехнулась: у неё молока всегда много было, потому сыновья спокойные. На другой год соседка принялась своему мужу скандалы закатывать. Причём по ночам. Ребёнок пуще плачет, заходится. После и днём и утром уже пошли скандалы — хорошо слышно через стенку. Девочка у них маленькая, рыженькая. Соседка на девочку кричит:
— Ты такая же убогая идиотка, как твой отец!
Девочка, понятно, ответить не может, не говорит ещё. Ну разве подумает что про себя, слюни пустит да заревёт. Отец семейства хоть на улицу сбегает, в машине скандал пересидеть, а девочке — куда? Раз Вера не выдержала, в восемь утра позвонила соседке в дверь, а та занята: орёт на девочку, не открывает. Но Вера упорная, дозвонилась:Девочка, понятно, ответить не может, не говорит ещё. Ну разве подумает что про себя, слюни пустит да заревёт. Отец семейства хоть на улицу сбегает, в машине скандал пересидеть, а девочке — куда? Раз Вера не выдержала, в восемь утра позвонила соседке в дверь, а та занята: орёт на девочку, не открывает. Но Вера упорная, дозвонилась:
— Если не прекратите над ребёнком издеваться, сообщу в органы опеки!
Посмотрела: соседка маленькая, худенькая, прозрачная совсем, беленькая — не рыжая, практически незаметная, то-то её запомнить не удаётся! — и уже с сочувствием в голосе:
— Ваш ведь ребёнок-то, что же так кричать?
— Всё сказали? — уточнила беленькая соседка. — Попробовали бы сами в одиночку, без бабушек! — и захлопнула дверь.
Вера слышала, как соседка долго стучала каблуками по паркету, в туфлях, что ли, дома ходит? Но с того дня крики и плач прекратились. А может, соседка теперь разбирается с дитём в другой комнате?
— А у меня дочь в Германии, — сообщила, тоже для Манечки, Лиля. — Мы с Серёжей поженились, едва школу окончили. Конечно, он не нагулялся. А тут — ребёнок. Ему к друзьям охота, ребёнок плачет, как у твоей соседки. Уходил. На день, на два. Квартиру-то нам его родители устроили. В девятнадцать я уже хозяйкой была. Но хозяйкой зависимой. Муж гуляет, а я терплю. Даже не из-за квартиры, полученной от свёкра. Выпивать Серёжа начал ещё тогда, но по молодости все выпивают. Всерьёз сорвался после перестройки. Математики стали не нужны. Вот его на службе и сократили. А я перед тем сама уволилась из-за начальника. Дочка маленькая, денег нет, зато квартира своя. Чем только не занималась: челноком в Турцию ездила, торговала трикотажем, куриными окорочками, мобильными телефонами… Сейчас салон красоты держу. Серёжа всерьёз запил ещё с трикотажа, но тогда хоть до «белочки» не допивался. Я женщина слабая: пятнадцать лет терпела, больше не выдержала. Ушла. Сначала квартиру снимала, сейчас мужичка нашла, у него живу. Дочка выросла, ей квартиру купила, но она как уехала учиться в Германию, так и задержалась. А Серёжа… куда ж его! Тридцать тысяч в месяц ему даю, но не сразу, иначе пропьёт. Ребёнок же у нас!
Забытая Манечка-невидимка положила голову на крохотный столик, втиснутый меж кроватей двухместной каюты, и заплакала. Ей было совершенно не на что пожаловаться. Разве на то, что красота уходит и скоро уйдёт совсем, а чайки всё требовали крошек за кормой, всё летели, сопровождали кораблик, уже берегов не видно ни слева ни справа — нигде; небо неотвратимо наливалось свинцом, темнело, и где спать чайкам посреди моря — непонятно. Так жаль было тех девочек в коричневых школьных платьицах с чёрными передниками и секретиками под третьей от моста липой, жаль солнца, падающего в тёмный маслянистый шёлк Ладоги почти насовсем, на всю ночь, это уж точно. Так хороша была эта нелепая, невозможная ночь откровений и так же бессмысленна, как вся красота вообще.
— Ну что, оставим здесь Манечку? — спросила Лиля наутро, с трудом выбравшись из каюты, тесной даже для одного пассажира, не то что для двух, но достаточно просторной, чтобы вместить их общую детскую фантазию: идеальную девочку, подругу Манечку. Шаркнула на прощанье дорожной сумкой по всем углам-выступам, потянулась, чтобы запереть за собой дверь.
Вера мягко отвела её руку:
— Не запирай! Как можно оставить Манечку? Жизнь-то не кончилась. Мечта пригодится! Может, мы ещё съездим куда-нибудь. Все вместе.
Прочитала на одном дыхании. Спасибо большое.
Хорошо писал Аксенов! Спасибо
спасибо большое !!!
сегодня его, наверно, не читают, а ведь гонялись и передавали из рук в руки на один вечер